Митрополит
Сурожский Антоний Взаимосвязь созерцательной и
деятельной установки. Есть две темы сейчас на Западе, которые в духовной жизни представляются трудными и вызывают напряжение. Это, с одной стороны, вопрос о том, как жить и действовать христианину, и с другой стороны - есть ли еще какое-нибудь место для созерцательной жизни; каким образом можно жить в гуще жизни и выполнить свое призвание к созерцанию; как можно быть созерцателем и вместе с этим не уйти куда-то внутрь себя или в какую-то вещественную, пространственную пустыню. И вот мне кажется, что Евангелие нам дает творческое и замечательное разрешение этого противоположения, только при условии, что мы не будем изначально определять деятельность и созерцание в несовместимых терминах. Если мы начнем с того, чтобы их определить несовместимо, мы, разумеется, не сможем их нигде свести. Обыкновенно деятельность определяется своим предметом: деятельность врача - это забота о больных; деятельность юриста - это определенный круг юридической работы и т.д. И человека в этом деле часто забывают; забыт тот, кто делает, а помнится только дело. Кроме того, значительность дела по мирским, обычным масштабам измеряется успехом. Эта терминология успеха и поражения или провала играет сейчас, думаю, громадную роль везде, потому что это человеческие, а не общественные категории. И она создает громадные проблемы, потому что неудачник клеймится как обществом, так и своей совестью; но неудача-то измеряется успехом, который, в свою очередь, измеряется внешними критериями. Что касается созерцательного момента, мы так привыкли, что созерцание связано с определенной формой жизни (скажем, созерцательное монашество - это пустыня, затвор, монашеская келья, это уход из жизни), что нам больше не представляется естественным думать о созерцательной жизни в самой сердцевине общественной деятельности. И здесь возникает противоречие, которое нам надо разрешить, если мы хотим быть христианами, потому что мы не можем вести христианскую жизнь вне созерцания, ибо нет познания Бога и общения с Ним вне хотя бы созерцательной установки. Самое созерцание - это дар Божий; но та установка, благодаря которой созерцание может случиться, может быть дано, - она зависит в значительной мере от нас. И вот мне хочется продумать с вами немного вопрос о том, прежде всего, что такое деятельность для христианина. Вообще-то говоря, для христианина деятельность, созерцание, молитва, все, что составляет его христианскую природу, заключено во Христе, то есть все, что в нас не совместимо и не совпадает со Христом, это еще в нас не христианское. Если мы молимся как бы наперекор воле Божией, - что делается нами постоянно, когда над нами властвуют желания, мечты и мы говорим: “Господи, дай! Дай! Дай!” - зная, что это не в плане строительства Царства, что это только в плане моей личной жизни, - мы вне Христа, или вернее, мы становимся в другое положение по отношению к Нему: это уже не то положение, где мы с Ним участвуем в спасении мира, участвуем в жизни Бога, спасающего мир. Какова же была деятельность Христова? Во-первых, она не определялась предметом; она определялась милосердием, любовью, жалостью. Все случаи исцелений, которые мы находим в Евангелии (воскрешение сына вдовы Наиновой или Лазаря), все чудеса, которые Христос творил над природой (как умирение бури на море Тивериадском), определяются только одним: Ему жалко, в самом сильном смысле этого слова, жалко погибающей твари, и Он вступает и что-то делает по милости, по милосердию. Но никогда в центре не стоит самое дело. Он никогда не творил чудес ради того, чтобы совершить чудо. Он не определил Себя в истории человечества как целителя, как того, кто может привести в гармонию природу, того, кто может превратить камни в хлебы, того, кто может взять такую власть над человеком и над миром, чтобы создать искусственно, силой Царство Божие: так оно именно не может быть создано. А второе - выражаясь по-человечески и, конечно, несколько грубо: если кто был неудачником, то это Христос, потому что если посмотреть на жизнь Христа и на Его смерть вне веры - это катастрофа. Вот человек, который всю жизнь ошибался в том, что Он Собой представляет. Он верил, что Он - Бог, и ошибался. Он творил дела милосердия - и те самые люди, над которыми Он их творил, рано или поздно от Него отворачивались; и когда пришло время входа Господня в Иерусалим и наступили Страстные дни, та же толпа, которая вокруг Него роилась, которая от Него ожидала чуда, исцеления, милости, учения, повернулась против Него; и после страшной Гефсиманской ночи начинается Страстная неделя и, в конечном итоге, гибель. (Я говорю сейчас как человек, который не знает о Воскресении Христа.) В конечном итоге - совершенное поражение. Он умер как преступник; Он не умер как герой или мученик; Он не умер за идею; Он умер, потому что Ему приписали политическую недоброкачественность, Он - опасный политически и общественно человек, и Он с другими ворами и разбойниками был распят. Причем, в нашем представлении, распятие именно благодаря Христу приобрело совершенно новое значение. Для нас крест, распятие - знак чего-то великого; но в ту эпоху распинали преступников, это было то же, что на плаху послать человека. В этом не было ничего особенного, тысячами распинали людей; это даже не было зрелище особенное, а зрелище, к которому люди привыкли; ни нового, ни исключительного ничего не было, Он не был ничем выделен и погиб. И люди ходили вокруг креста и говорили: Ну что? Говорил, что Ты - Сын Божий. Если на самом деле Тебя Бог любит, пусть снимет Тебя сейчас с креста. Ты говорил, что Он к Тебе имеет особое благоволение: сойди с креста - мы поверим... Так что говоря о деле Христа, о том, как Он действовал, можно сказать, во-первых, что Его деятельность ничуть не определялась предметом. Он не искал быть целителем, чудотворцем или чем-нибудь особенным. Единственным двигателем была любовь, милосердие, сострадание, заботливость, причем настолько неразборчивая, что Его и за это упрекали: Он спасает из подонков тех, которые ими и должны бы оставаться, чтобы люди приличные не терлись о них в обществе. И, с другой стороны, Он поражен по всей линии, неудачник во всем. В этом отношении мы должны быть очень осторожны, когда думаем о христианской деятельности как о такой деятельности, которая целесообразна, планомерна, успешна, которая обращена к определенной цели и ее достигает, которая так проводится, что венчается успехом. Это не значит, что успех, планомерность, целесообразность не соответствуют христианской деятельности, но не в них сущность христианского момента, Христова момента в деятельности. Сущность его в том, что Христос во всей Своей деятельности, в каждом слове, в каждом деле, во всем Своем бытии выражал, делал конкретной, реальной волю и любовь Божию. Христос был как бы Божественным действием. Это был Бог действующий, Бог в движении, динамика Божественная в плоти. И это очень важно, потому что характерная черта христианского действования - не активизм, а то, что кроме христианина никто не может быть посредником, проводником прямого Божественного вмешательства, потому что нам дано знание, определенное знание. Христос нам сказал: Я вас больше не называю рабами, Я вас называю друзьями, потому что раб не знает, что делает его господин, - вам Я все сказал (Ин. 15,15). Вот принципиальная основа; то, что каждый из нас в частности не способен к этому от себя, изнутри, говорит только о том, что у нас нет той глубины приобщенности уму Христову, о которой говорит апостол Павел (1 Кор. 2,16), нет чуткости к водительству Святого Духа. Но принципиально это не меняет ничего; ни отдельный христианин, ни какая бы то ни было христианская группа людей, ни Церковь через большое “Ц” или даже церковь через самое маленькое “ц”, то есть любая конкретная христианская община, даже как бы бездарная, - не может о себе иначе думать. Наше призвание - быть тем местом, где Бог свободно действует, и теми людьми, через которых Он действует свободно. Но когда именно встает вопрос: откуда же может христианин - будь то Церковь в целом или кто-либо в отдельности - быть таким Божественным действием, проводником, посредником такой Божественной динамики? Думаю, мы находим ответ на это тоже в Евангелии, если обратиться к образу Христа. Помните, в пятой главе Евангелия от Иоанна, которая читается на отпевании, в конце говорится: Якоже слышу, сужду, и суд Мой праведен есть, ибо Я не ищу воли Моея, но воли пославшаго Мя Отца (Ин. 5,30). Именно: как Я слышу, так Я сужу; то, что Я слышу, Я повторяю, и это - Божественный суд; и потому Я это делаю, что не ищу Своей воли, Я не ищу того, чтобы выразить Сво мнение, Свое желание, Свое волеизъявление; Я прислушиваюсь, и Мои слова выражают то, что Бог говорит. Вот здесь - таинственная и основная связь между глубинами молчания и произнесенным словом. Один анонимный подвижник XI века, который оставил довольно мало писаний, но интересных, говорит: Если мы имеем право по справедливости, согласно Священному Писанию, называть Христа Словом Божиим, то мы можем сказать, что Бог - это то бездонное молчание, из которого Оно рождается в чистоте... И это очень важно, потому что связь между словом и молчанием имеет огромное значение. Один из подвижников Церкви эпохи отцов пустыни, Авва Памво, был как-то призван своими братьями сказать приветственное слово навещающему их епископу. Он отозвался: Я ему ничего не скажу... - Почему? - Потому что если он не может понять моего молчания, ему никогда не понять моих слов... Мы обманываемся, когда думаем, что общаемся друг с другом через слово. Если между нами нет глубины молчания, слова ничего не передают, - это пустой звук. Понимание происходит на том уровне, где два человека встречаются глубинно именно в молчании, за пределом всякого словесного выражения. И вот о Христе этот монах говорил, что Он - Слово, которое до конца выражает содержание такого молчания. Не слово, которое рождается из внутренней тревоги (как часто мы говорим не из глубины, а от какой-то поверхностной ряби в нашей душе), а то слово, которое рождается, когда, говоря из человеческого опыта, человек или сам войдет внутрь, в глубокую молчаливость, или когда, бывает, нам дается молчание. Когда вдруг на нас, как благодать, сходит такая тишина, такая внутренняя умиротворенность и молчание, что если два человека охвачены таким молчанием, они сначала не могут даже говорить друг с другом, потому что сознают, что любое слово разобьет это молчание, оно разлетится вдребезги с ужасным треском, и ничего не останется. Но если себе дать молчать дальше и дальше, то можно вмолчаться в такую тишину, когда знаешь, что теперь, на этой глубине молчания, можно говорить, не нарушая его, а придавая ему словесную форму. И вы наверное замечали, как тогда говоришь тихо, спокойно, как выбираешь слова, как ничего не оставляешь случайности и лучше оставляешь что-нибудь недосказанным, чем пересказанным; потому что каждое слово должно быть правдой о том, что содержит молчание. |